Андрей Щербак-Жуков

ТОНКИЕ СВЯЗИ

Лирический цикл
-------------------------------------------------------------
(с) Андрей Щербак-Жуков

Все права сохранены. Текст помещен в архив TarraNova с
разрешения автора. Любое коммерческое использование данного
текста без ведома и согласия автора запрещено.
-------------------------------------------------------------

      КОГДА В МОЕМ ГОРОДЕ ВЕТЕР
(осенне-зимняя медитация)


Все последние бодрствующие
легли и успокоились; ночь замерла
рассветом - и только одно маленькое
животное кричало где-то на светлеющем
теплом горизонте, тоскуя или радуясь.
А.Платонов.

...И недаром сказано, что
произведения должны бы носить два
имени - мужское и женское.
Н.К.Рерих.

Вот почти и кончилось лето. Почти. Это чувствуется. Хотя внешне ничего не изменилось - днем все так же жарко. Однако что-то неуловимое уже перевернулось, и этот переворот уже отразился во всем - в солнце, в природе, в людях... Вот-вот случится тот миг, когда нить, за которую держится лето, истончившись, лопнет, и все вдруг сразу станет осенним.
И еще ночи. Они стали такими холодными. Вот так - дни по-прежнему жарки, а ночи предательски холодны. Так всегда.
А всего две недели назад Летаев купался в море, был, кажется, счастлив и вовсе не думал, что так скоро ночи станут такими холодными. Даже обидно. Как быстро меняются знаки времени. Это все ветер. Это он срывает со стендов старые рекламы, с деревьев - листья, а с людей прошлое. Это он бьет людей в спины, заставляя идти дальше. Это он диким, замерзающим зверем воет за окнами теплых домов, разрывая уют, сея в одних страх неизвестности нового, в других же - тоску по свободе. Да, кончается покойное, томное лето, и наступает Пора Сильного Ветра.
И дождя. Но это не главное. Главное - ветра.
Может завтра, А может быть через час наступит эта пора, ну а пока - день, жарко и ветра нет.
"Моя двадцатая осень сводит меня с ума" - звучит из магнитофона.
Летаев, закрыв глаза, лежит на диване. Его левая рука свесилась вниз, на пол, и легла на раскрытую страницу, небрежно брошенного, журнала. Эта осень у него тоже двадцатая. Он лежит и ни о чем не думает. Внутри у него пусто и гулко. Странные - знакомые и незнакомые - голоса звучат для него из этой пустоты. Мысли и образы - свои ли, чужие ли - медленно плавают в этом густом, чуть звенящем пространстве и друг за другом картинами всплывают у него перед закрытыми глазами. И он проживает их, как будто куски жизни, один за другим - и то, что уже было с ним в течение этого года, и то, чего не было совсем, а может быть, и было, но где-то, когда-то и с кем-то другим...



- Один тибетский монах сел в позу лотоса и голодал сто дней. Сначала бил в бубен - потом затих. Он так иссох, что микробам негде было в нем селиться... И вот так он уже четыреста лет сидит и улыбается.
- Но он хоть умер?
- А кто ж его знает...



Летом на море - единственная возможность увидеть небо таким, какое оно на самом деле. Без постоянной городской засветки...
Господи, звезд-то сколько! Куча! Откуда их столько взялось?
Ведь не было раньше! Будто и неба никакого нет совсем, а есть
огромная груда звезд, мигающих поочередно.
А ведь, наверное, так оно и есть. В каждой точке неба где-нибудь обязательно есть звезда, может быть далеко-далеко, но - есть. Может быть так далеко, что даже свет ее до меня не доходит. Но что-то все-таки доходит. И на что-то действует. Чувствуется.
И ощутив присутствие далеких, невидимых звезд, отделенных от меня гигантскими расстояниями, я начинаю чувствовать сразу всю Вселенную и себя как одно из ее проявлений, ее часть. Вселенная бесконечна во времени и в пространстве. Все едино и вечно, неделимо и незыблемо. Иногда меняются только формы. А раз весь мир - это единый организм, - то все в нем течет по определенным законам, правильным и не случайным. И значит, все везде будет удачно...
Хорошо вот так стоять, подняв лицо вверх. Душа медленно успокаивается, размягчается, наполняется смыслом и, может быть, мудростью. И кажется, что все идет к лучшему.
Да, удивительные на море звезды! Но и в городе они такие же. Только их не видно. А они там и не нужны, на них все равно там никто не смотрит. Все погружены в свои мелкие, бренные, сиюминутные дела и смотрят только себе под ноги. Но если кто-то захочет увидеть звезды - он их увидит. Дело не в городе и не в звездах...
Хотя в городе свои законы...



- Все очень просто - ты делаешь то, что тебе в кайф, я делаю то, что мне в кайф, он делает то, что в кайф ему... И не надо кого-то упрекать в том, что ему в кайф то, что не в кайф тебе...
- А как же тогда любовь?
- А так же...



В универ - к восьми. Встаю полседьмого и, наскоро позавтракав, без десяти семь выхожу из дома. Ехать ровно час. На трамвае.
На улице все пусто, серо и зябко. Надо спешить.
Я вхожу в пустой, по-утреннему чистый трамвай, сажусь у окна и не спеша, начинаю ехать.
Колеса негромко стучат, дома и деревья равнодушным фоном плавно движутся за окном. Я чуть покачиваюсь в легком оцепенении.
Постепенно трамвай заполняется людьми. Они теснятся, жмутся и так же, как я, молчаливо едут по своим делам.
У кого-то часы играют "Марсельезу" - это значит уже полвосьмого, не опоздать бы...

Окно трамвая густо запотело,
Кругом тепло и тихо - как в гробу.
И люди друг о друга греют тело,
Вручив трамваю глупому судьбу

Мы все спешим - коротенькие взгляды
Бросаем на изящный циферблат...
Спешить нельзя и, в сущности, не надо.
Трамвай везет. И все. И каждый рад.

Как-то странно спешить вперед, сидя на месте, доверив свое продвижение к цели общественному транспорту. Ни бежать, ни мчаться, ни гнать лошадей, а вот так...

И злой трамвай, уверенный в победе,
Нас убеждает тихим шепотком,
Что рано или поздно мы приедем,
И даже поздно - раньше, чем пешком.

А что делать? По-видимому, трамвай прав. Наверное, это какой-то объективный закон, и он неизбежен. Во всяком случае, философский смысл в этом есть. У каждого свой трамвай со своим маршрутом - садись и езжай.

Но хочется рвануть стоп-кран и выйти,
Идти пешком - пусть даже опоздать!
И все же в ожидании событий
Стою в трамвае каждый день опять...

В конце концов я все-таки вышел, не задумавшись о последствиях... Вот уже больше года я не хожу в университет. Вот только никак не могу понять, обогнал я свой трамвай или безнадежно отстал от него...



- Я слышал по телевизору, что иногда попугаи летают вперед хвостом...
- Зачем?
- Чтобы избавиться от мухи попавшей им в глаз...



- Я вам не отвечу, просто уйду.
Нет, я вам не отвечу, а просто уйду.
Есть множество мест, где всегда меня ждут,
Так что, я не отвечу, а просто уйду...

- Что бы это могло быть? Стихи?
- Кажется, это текст для блюза. Сюда бы еще тоскующий саксофон, фантазию на рояле и немного ритма...



Мы вдвоем ходим по городу, а вокруг дует ветер, сильный-сильный. Ветер поет у меня в ушах странные песни о том, чего нет, ветер треплет его волосы и полы плаща, ветер срывает с деревьев листья, поднимает с земли пожелтевшие газеты, обрывки старых реклам и уносит все это вдаль. Он говорит, что скоро должен улететь; и мне представляется, что ветер дует все сильнее, натягивает полы его плаща - он медленно отрывается от земли и, как лист по ветру, уносится прочь. Мне страшно и хочется незаметно держать его за большую, круглую пуговку на рукаве, но я понимаю, что это не выход, ветер тут не при чем - он улетит на самолете. И я снова останусь одна...
Голос звучал тихо, но четко и внятно. Летаев поднял голову. Он почувствовал, что его кто- то ждет. Это она. Это ее голос он слышит.
Летаев не знал ее. Хотя, может быть, где-то видел. Не в этом дело. Он уже давно понял для себя, или просто придумал, что кроме явных, причинно-следственных, существуют еще необычные, тонкие, связи. Они невидимо, но крепко связывают людей, предметы, события; и порвать их, пожалуй, невозможно. Тонкие связи незаметно держат весь мир.

Роса на твоих губах - может быть, целый мир.
И знание этих слов мне не дает покоя.
Когда наступает ночь, становится четче пунктир,
И я выхожу в эфир, не зная, что это такое.
Но тонкие связи мои держат меня на ногах.
Тонкие связи покажут путь в мутном пространстве на ощупь.
Тонкие связи для вас - может быть, просто прах,
Но для меня они - пламя огня, воздух, вода и почва.

Летаев встал, посмотрел в окно. За окном был ветер и немного дождя. Летаев понял, что время пришло, он должен идти - его ждут.
Он надел плащ и вышел на улицу - нырнул не оглядываясь, как в воду.
На улице для него не было ничего, кроме ветра. Он шел уверенно, будто бы знал, куда идти, и ветер потоками обдувал его с обеих сторон. Ветер был чистый, прозрачный, немного белый. И все-таки он легкой пеленой заслонял от Летаева окружающий пейзаж, и все эти унылые дома и чахлые, осенние деревья как бы переставали существовать.
Сила ветра росла, окружающие картины расплывались, смазывались, таяли и, как в театре движущиеся декорации, уплывали вглубь.
Он почувствовал, что летит.
Не было страха, не было радости полета. Была какая-то опустошенность и ощущение неотвратимости и тайного смысла всего происходящего. Был покой. Лечу - значит так надо. Однако покой это был ненастоящий - призрачный, неустойчивое равновесие.
Он не смотрел вниз, не смотрел в даль. Кажется, он просто зажмурился. Но я не уверен. Летаев тоже не уверен. Как вообще можно быть уверенным хоть в чем-то, когда в городе такой ветер?..



Белый ветер принес мне весть о тебе.
Белый всадник принес мне дар от тебя.
Белый волк поможет найти твой след.
Белый дракон принесет тебя.

Уже знакомый голос звучал все ближе.



Деревья, дворы, арки... Город. Ночь. Лампочки вместо звезд. Все ближе, ближе, ближе...
Я почувствовал, что снижаюсь. Ветер медленно и мягко отпускал меня. Я начал всматриваться.
Внизу, в потоках воздуха, стояла девушка. Ее небольшая, легкая фигурка чуть колыхалась от порывов ветра. Ее глаза блестели сквозь темную пустоту. Не только глаза... Казалось, она вся излучает странное сияние. Как маяк, как путеводная звезда. Она помогала мне правильно держать курс вперед. Не путаться, не сбиваться в этом мутном пространстве.
- Здравствуй. Я ждала тебя, - сказала девушка. - Я, как язычница, молилась ветру...
Я понял - это она. Тот же голос.
- Ты, наверное, ошиблась, - с горечью сказал я. - Я знаю - тот, кого ты ждешь, был с тобой, но улетел - ведь так? А я здесь впервые. Ты не можешь меня знать. Умчав раз, ветер никого не возвращает назад. Я не тот. Это точно.
И мне стало обидно и даже больно, что я не тот. Но врать я никак не мог.
- Нет. Ты тот - я ждала именно тебя. Ты Сын Белого Ветра! Я выдумала тебя - выдумала, что ты был, но улетел... Так легче ждать и верить ветру. Ты видишь - он ведь белый! Он приносит счастье. И это его время. Сегодня он не мог ошибиться. Вот я и дождалась тебя...
И я понял - да, сегодня этот ветер не мог ошибиться, ведь он, действительно, белый. Этот ветер - мой дом.
Зыбкость и неуверенность ветра сменилась четкой определенностью. Я уже не летел - я шел.
Я шел к ней навстречу.



N проснулась, открыла глаза. Какой странный сон ей приснился... Как будто кто-то прилетел к ней, как поток белого ветра. По-моему, она его видела как-то раньше, в жизни. Но тогда он был чужим и непонятным, а сейчас, во сне, - хоть и не менее таинственным, но каким- то близким, своим. Тогда он совсем не был похож на того, о ком она мечтала, а сейчас она поняла - да, это он. И еще - в жизни он не обратил на нее внимания. И она на него тоже...
N представила, что вот сейчас она встанет, подойдет к окну и увидит бьющийся за окном ветер и в клубах ветра - его. Представила, что он сидит на лавочке у подъезда и ждет ее. Ветер треплет его волосы, ему холодно, он ежится, но не уходит.
Она выбежит во двор, он встанет и сделает шаг ей навстречу.
Она спросит:
- Ты уже прилетел?
- Да, - ответит он. - На самолете.
- Ко мне? - еще не веря, снова спросит она, и он кивнет головой. И прядь волос упадет ему на лицо. И он улыбнется. И больше не улетит...
Она встала. Подошла к окну. Но там не было ветра, там был только снег. Он выпал этой ночью и ровным слоем покрыл все поверхности. Было тихо и неподвижно, как в заколдованном лесу, - снег остановил все.
В груди что-то екнуло. И, забыв, что снег не помеха для самолетов, N поняла - прошла пора ветра, пора перемен и полетов, пора неожиданных встреч.
Поздно летать. Все...



Летаев спал. Он не почувствовал, как заснул. Он спал долго и крепко. А когда проснулся, никак не мог вспомнить, что же ему приснилось. По-моему что-то очень важное.
А в это время к его городу тоже подбиралась зима. Он видел через окно, как небо кормит сырую, грязную землю снегом, и та жадно впитывает, поглощает его, превращает в слякоть. А ветры слетаются со всех сторон, чтобы поужинать вместе с ними, и, насытившись, замирают. Вскоре последний из них стих, земля тоже сдалась и побелела - снег заколдовал время.

Вот выпал снег и на ветвях повис,
Собаки видят эротические сны,
А я, тепло теряя, еду вниз
И снова замираю до весны...

- Охота, говорят, пуще неволи, а неохота еще пуще! Вот так-то.



Зимой время движется медленно и монотонно. Но я к этому уже давно привыкла.
За окном идет снег, белый-белый. Он неторопливо - в такт с движением времени - падает вниз, мимо моего окна.
Он легко, но упорно ложится на землю. И земля становится такой же белой.
Он устилает крыши. И крыши постепенно белеют.
Он осыпает деревья. И деревья стоят, как белые изваяния.
Даже собаки ходят белесые - слегка припорошенные снегом.
Все кажется чистым и светлым. Но это не так. Это не та белизна - я знаю. Снег только укрыл, скрыл, спрятал всю грязь и серую пыль моего города. А между тем, все осталось таким же, как было, ничуть не светлее. Ближе к весне снег потемнеет и тоже станет грязным, а потом станет водой и потечет бурыми потоками.
А пока обманутые люди могут радоваться его притворной белизне. Пусть... Но я не рада. Я знаю, что снег - самый большой обманщик. Он дает нам иллюзию новизны при том, что все остается по-прежнему, и ничего не меняется. И это очень грустно.
Новый год - самый грустный праздник. Каждый раз от него что-то ждешь, а ничего не бывает. Ты знаешь, что ничего не будет, а все равно ждешь. И всем остается только обмануть себя, как их уже обманул снег, и такими обманутыми жить до весны.

Снег во сне до весны
Снегу снова сняться сны...

Можно, как ленивый зверь, впасть в зимнюю спячку, а можно, как я, ждать. Результат будет один - весна. Знать бы, от кого зависит то, какой она будет.



Следующей ночью Летаев долго не мог заснуть. Его томило странное, новое чувство, будто что-то очень важное, то, без чего он никак не сможет, уходит, ускользает из-под самого носа. Ему было пустынно и одиноко, как на железнодорожной платформе, с которой только что ушел последний поезд, и последний вагон все еще мечется вдалеке, между светло-серым пространством неба и темно-серыми пространством земли, и слышится еще стук колес, размеренно, но уже тихо-тихо, так, будто тикают часы. Летаеву хотелось вскочить и бежать, но куда, зачем?
Понимая свое бессилие и мучаясь им, Летаев сидел, скорчившись, на кровати, и его прикрытые веки мелко дрожали. Он видел перед глазами плотный, монолитный, равномерно движущийся поток - нечто густое и пестрое, без конца и начала, не спеша, двигалось перед ним, мимо него - ни откуда-то, ни куда-то, а просто так, двигалось и все.
Летаев прерывал видение, выходил на кухню, пил воду из-под крана - она холодила тело, возвращала к реальности и материальному, вещественному миру, но как только гас свет, движение продолжалось.
Только наутро Летаев понял, что видел движение времени.



Йе-о-мое! - я выругался протяжно и как-то сладко, и, вроде бы, стало немного легче.
Вот и вторая нога промокла... Ну и погода! Сверху - дождь, внизу - снег. Дождь падает на снег и замерзает толстой коркой льда, а снег в это время почему-то подтаивает и вытекает из- под этой корки бурой жижей. Бр-р-р!
Деревья оледенели. Все ветки - даже самые маленькие - покрылись тоненьким слоем льда и тускло блестят в лучах низкого солнца. Ветра почти нет, но им хватает. Они колышутся от каждого дуновения и шелестят, шелестят, шелестят...
Трамваи не ходят - гололед оборвал провода. Так им, рогатым, и надо!
Я иду пешком. Я не могу ждать весны, лета, осени... Я не могу ждать попутного ветра. Это как тогда, в трамвае... Я должен идти. Я снова слышал этот голос.
Для движения главное - ориентир. Главное - знать, куда.
К ней...



Мы шли по берегу моря, по самой кромке воды,
И волны касались наших ног, смывая наши следы...

А потом стемнело, и мы смотрели на звезды. Их было много-много. Казалось, и неба нет - одни только звезды.
И, кажется, звезды видели нас...





Я РИСУЮ...
(стихотворение в прозе)

Чтобы забыть о жаре,
Нарисую-ка я, пожалуй,
Хоть снег на Фудзи.
Кисоку

Просто люблю в свободное время разбросать по клочку бумаги штрихи и линии, выстроить из них какое-нибудь странное, диковинное существо и только потом осмыслить его двумерное существование. Неожиданно и приятно рисовать, не задумываясь заранее о том, что возникнет на листе. Самому интересно. Карандаш, как бесшабашный прохожий в большом и незнакомом городе, совершает движения туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый миг. Я сам люблю так гулять по Москве - вычерчивать неповторимые кривые на асфальте бульваров, улиц и переулков. Свобода...
Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда удается почувствовать, чем живет она; слиться с ней - войти в нее и впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого, светлого и - наконец - выход!
Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выходят у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как будто черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать с натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет, старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи начертили на дверях и стенах волнистые линии.
- Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это мастак, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в стену.
Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.
Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии ломанные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем не городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос, хоть уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...
Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное, я не могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упускаю линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами - неясно, еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заметить, но, кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш, или карандаш ведет руку, а я даже не вижу листа...
Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой блокнот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы, неожиданно вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза потеряли округлость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и солнцем, а морщинки вокруг них - вне большие, скромные ставни. Брови и морщины лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим от ветров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи - каких уж, наверное, нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте показалась речка.
В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или мордатый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я нарисовал все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог. Вырос я в городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня, знаю исключительно по кинофильмам. Странно...
Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.
- Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и запомнил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был... Как ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...
- А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.
- Спасибо тебе. Родина все же...

Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.
Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их пятеро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок, кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить взгляд и не смотреть никуда.
Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о зятьях, о молодежи, о пенсии, о цене на картошку, о телевидении, о том, что все плохо, но кое-что все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарелках - а, в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому человеку - независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это для отдыха. После трудового дня.
Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не заслоняет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого внимания. Это хорошо.
Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего меня, и начинаю рисовать.
В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется мелкий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На другом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком скачет между домами в прохладном вечернем воздухе.
Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос, выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.
Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как будто леплю снеговика...
Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не разобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь объем двора будто засыпан серым.
Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня замечает.
- Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи сюда. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам, - Точно-точно. Правда, красивая? По-моему, очень изящная...
Мой рисунок ходит по рукам.
- Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может, купит где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.
- Пожалуйста...
И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины, я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...

Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажется, даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы уже стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом, кажется...
Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе лотоса; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается. Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых глазах - блеск, на губах - улыбка.
Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты, похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью, вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что мой друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает только летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей ему, будто его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает своего внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит, что в них легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит:
- Нет ничего хуже выясненных отношений. У них нет возможности для развития. Я люблю двусмысленность ситуаций, дымку, легкий туман, тонкие намеки, едва заметные ощущения... Однако терпеть не могу лжи и скрытности - это совсем другое дело.
Я не знаю, насколько он прав.
Я только пытаюсь нарисовать его лицо, как оно есть - старательно переношу на лист знакомые черты. Вот нос, глаза, длинные волосы... Но все какое-то другое, не его. Нос короче, губы тоньше, глаза большие, выпуклые и явно карие - это заметно даже на карандашном рисунке. Длинные ресницы, совсем другой овал лица, темные волосы чуть вьются... Это девушка, я ее знаю. Друг знакомил нас как-то в Москве...
Друг, как будто заметив мое удивление, слез с кушетки и заглянул ко мне в блокнот. Кажется, он ошарашен больше, чем я. Он долго смотрит на лист, потом нерешительно просит:
- Слушай, подари ее мне, а. Раз уж ты догадался... Тебе зачем, а мне... Ты ведь понимаешь. Подари, пожалуйста...
- Возьми, конечно, - я отдаю лист другу и начинаю действительно что-то понимать.

Я рисую тебя. Ты сидишь у окна, и теплый солнечный свет бабьего лета падает на твои волосы. Он путается в их густом лабиринте и, уже отчаявшись выбраться, вдруг отскакивает на стены, радуясь свободе. И радость последнего света передается нам. Еще секунду назад ты смотрела на меня, улыбаясь, и вдруг задумалась. Твои глаза - похожие на два только что срезанных стебелька травы, блестящих от выступившей изнутри влаги - стали такими глубокими, что непременно хочется в них заглянуть и увидеть свое отражение. Именно свое. Хотя, смею ли я мечтать об этом. Откуда мне знать, кто со дна этих колодцев смотрит на звезды...
Я вдруг понимаю, что совсем не знаю тебя, может быть, даже впервые вижу. Кто ты мне? И что вдруг я делаю в твоем доме?
Кажется, я все-таки видел тебя когда-то раньше - в одной из прошлых жизней. И вдруг встретил сегодня на улице и поздоровался. Ты удивилась, но тоже кивнула - видимо вспомнила. И мы заговорили. Потом мы гуляли по улицам, мостам и скверам - по тем же самым местам, где я когда-то бродил один, бессмысленно и непринужденно.
Я, помню, читал стихи.
Помню, мы пили вино из одного бокала.
И вот я пытаюсь нарисовать тебя. Приглядываюсь, изучаю, стараюсь понять. Я чувствую белую энергию, исходящую от тебя, и не могу оторвать взгляд, а рука сама собой что-то выводит на белом листе.
Когда же я смотрю в блокнот, мое удивление льется через край, как молоко, переполнившее сосуд, в последнем фильме Тарковского. Но теперь я уже все понимаю...
На моем рисунке - я сам.
Я отодвигаю лист в сторону. Ты удивленно смотришь. Я хочу сказать тебе все, как есть. Только я не люблю сказанных слов, ведь далеко не все можно ими сказать - это как раз нельзя.
И я говорю только:
- Попробуй нарисовать меня... И ты все поймешь.

Мы рисуем друг друга. И все становится на свои места.
Мы рисуем друг друга. И вот для нас уже нет тайн. Нет загадок и недосказанности.
Вселенная раскрывается перед нами, как книга. И мы читаемее каждый день. Мы смотрим сквозь пространство и время.
И мы, кажется, что-то видим...





ПРОСТО СВИДАНИЯ С МУЗОЙ...
(прозаический блюз)


Каждый вечер, где-то около десяти часов, к нему приходит муза. Она вместе с легким дуновением ветра влетает в форточку и садится на краешек письменного стола - ногу на ногу. Вместо приветствия она, смеясь, спрашивает:
- Слушай, а зачем тебе такие длинные волосы?
А он, тоже смеясь, отвечает вопросом на вопрос:
- А зачем тебе такие голубые глаза?
И они оба смеются снова. Им весело и хорошо.
Юная муза - большая болтунья; возвращаясь домой после своих дел, она не может пролететь мимо знакомого окна и каждый раз заскакивает на часок-другой, чтобы рассказать обо всем, что она видела за этот день.
Обычно музы приходят только к творческим людям: музыкантам, поэтам, художникам - но это особый случай...
Он всегда очень рад этим визитам и ждет их с трепетом и нетерпением. Видимо ждет очень сильно.
И вот уже вечер большими серыми хлопьями медленно падает на затихающий город и дарит его жителям успокоение. За окном вспыхивают желтые фонари. Приходит муза и, смеясь, начинает рассказывать:
- Ох, и устала же я сегодня, - говорит она. - С самого утра сидела у поэта Сильвуплеева. Он когда-то написал поэму о вреде алкоголя...
Муза делает серьезную гримасу, морщит лоб, сводит брови, и торжественно декламирует:
- Пора, друзья, ломать устои
И убеждать других друзей,
Что будет время золотое,
Когда вино недопитое,
Как экспонат поры застоя,
Все с радостью сдадут в музей...
И еще семнадцать листов в том же духе! Эдакий новый Некрасов... А напечатать на волне антиалкогольной компании не успел - теперь её переделывает. Минус меняет на плюс и добавляет сексуальные сцены.
Она опять делает серьёзное лицо:
- Засох тот пруд, где мы купались голы...
Уже давно не дует теплый бриз.
Увял нарцисс.
Токай прокис.
А я перебираю в памяти глаголы:
Приди, вернись,
Возникни, появись...
Как тебе это нравится?
Он молчит.
- Вот так - приходится вдохновлять человека черт знает на что, даже самой противно! Тьфу! А мы что, мы люди подневольные... Хочешь - не хочешь, а раз зовут, надо вдохновлять...
Он смотрит на музу и кивает, почти не слыша. Он не знает этого поэта и совершенно равнодушен к его проблемам. Ему интересна лишь муза. А та тем временем продолжает:
- Только я избавилась от Сильвуплеева, как вдруг почувствовала позыв от литературоведа Кетчупова, такой сильный, что меня даже всю передернуло. Прилетела к нему - оказывается он, бедняга, силится написать положительную рецензию на роман Манаманаева "Тысяча и один день киллера Шахерезадова"... Несчастный... Ему в газете "Книжное обозрение заказали... Вообще-то мы обычно критиков не вдохновляем - считается, что у них работа не особенно творческая. Но тут уж совсем необычный случай. С этим делом так просто - без вдохновения - не справиться. Если роман этот считать работой творческой, то и рецензию на него уж тем более. Мне его даже жалко стало, как у него только сил и терпения хватило, чтобы этот роман до конца прочитать! Чушь собачья! Мне и то надоело. Какая только халтурщица Манаманаева на этот роман вдохновляла. Прямо не знаю - среди наших вроде и нет таких. Слушай, а может быть, это он сам, без всякого вдохновения?! Музы говорят, теперь и так бывает. Вот, например, я слыхала, что Известкина больше вдохновлять не надо. Он и так романы один за другим штампует, как марки на почте. И ничего - печатают!
- Печатают, - соглашается он, чтобы поддержать разговор. Ему очень нравится смотреть на ее небольшую, изящную фигурку, покрытую воздушной туникой, и слушать ее мягкий голос, что бы она ему ни говорила. Он боится, что вдруг тема их разговора иссякнет - ниточка связывающих слов перервется, и муза в момент улетит.
- А вот Зумзумова не печатают! - продолжает муза. - Он и так, и эдак... Он приходит в одну редакцию, а там говорят: "Это же у вас фантастика, а фантастика - не наш профиль. Вы в соответствующую редакцию и идите". Он идет туда, там говорят: "Какая же это фантастика? Это, братец, что угодно, но не фантастика", - и посылают еще дальше... Так и ходит туда-сюда вот уже лет двадцать. Раньше говорили: "Мы это напечатать не можем - это слишком смело и ново". А теперь говорят: "Это слишком старомодно и неактуально - мы это печатать не будем". Даже коллеги-писатели над ним смеются - и фантасты, и реалисты. Не понимают. А все потому, что он пишет о людях, об их чувствах, а не о каких-то потрясающих событиях... Вот так - ты их вдохновляешь, вдохновляешь, а их потом не печатают, обидно даже!
- Не печатают, - снова соглашается он и, не отрывая взгляда, смотрит на нее.
Муза легкая, невесомая, абсолютно изящная. Кажется, вся она состоит из чистого света. Он боится дышать на нее, чтобы ненароком не разрушить. В ее голосе - звон хрусталя и шум текущей воды, щебет небесных птиц и звонки трамваев. В ее глазах - вся влага мира. Он не знает, что таковы все музы - он знает ее одну. И больше ему ничего не надо.
- Слушай, - снова говорит муза, - ты никогда не пытался чего-нибудь написать?
- Нет, - отвечает он.
- А давай, я тебя вдохновлю на рассказ или на стихотворение. Постараюсь изо всех сил...
- А зачем?
- Ну, как же, - удивляется муза. - Зачем люди пишут? Наверное, для того, чтобы сказать другим что-нибудь важное, сокровенное... Неужели тебе нечего сказать людям?
- Не знаю, - задумчиво говорит он. - Может быть, потом как-нибудь...
И он снова смотрит на музу. А она - на него. И тонкие, незаметные нити тянутся между ними. И в эти минуты где-то внутри у него рождаются чистые, светлые, самые лучшие в мире стихи и песни, которые, к сожалению, никто никогда не услышит. Их никогда не напечатают, никогда не прочтут. Можно только фантазировать, что все они - вместе с ненаписанными картинами и несыгранными ролями - будут вечно жить в каком-нибудь другом мире, тонком и легком, населенном эльфами или другими эфирными существами. Наверное, из этого мира к людям приходят музы. Когда-нибудь и мы, может быть, попадем в этот мир и, увидев все, что в нем есть, навсегда забудем, что для того, чтобы выразить свои чувства, необходимо говорить и писать. И будем просто жить и считать это искусством. А другие решат, что мы умерли...
Я думаю так каждый раз, когда вижу музу - эту живую, реальную связь между нашим миром и тем... Вот и сейчас сидит она передо мной и вдохновляет на этот рассказ. Она, действительно, очень красива, и я украдкой отрываю глаза от бумаги и смотрю на нее. Я пытаюсь заговорить с ней на отвлеченные темы - чем я хуже его? Почему с ним можно просто так говорить, а со мной - только работать? Но только она непреклонна.
- Не отвлекайся, - строго говорит мне муза, - у тебя еще недописан рассказ.
- Ну и что?
- Ты и так мало пишешь. Будет очень плохо, если этот рассказ окажется хуже твоих прежних. А, видимо, все идет к тому... Не забывайся, ты ведь еще только начинаешь - тебе надо особенно много работать. Соберись, пожалуйста...
Муза абсолютно права, мне надо стараться, и я ничего не могу ей возразить. Я отлично понимаю, что она хочет мне только добра. Мне, действительно, надо, чтобы этот рассказ был не хуже прежних, а для этого надо собраться, работать, работать, работать и не отвлекаться...
Однако в такие моменты я особенно сильно завидую ему. Потому что знаю: по- настоящему муза сейчас думает только о нем. Ведь нас у нее много, а он - один. И она мечтает о том, как наступит вечер, как она залетит к нему в форточку и сядет напротив, как расскажет ему про меня. А он будет молча смотреть на нее и слушать. Потому что ему ничего не надо от музы - он просто каждый день очень ждет с ней свидания. Какое красивое слово - "просто"...





НЕКОТОРЫЕ СТИХИ ЛЕТАЕВА, НАПИСАННЫЕ В ПРОМЕЖУТОК ОТ 16 ДО 22 ЛЕТ

* * *
Я выйду в черном кимоно,
Отнюдь не для того, чтоб драться,
Пройду меж старых декораций,
Где снято не одно кино.

Прямой и острый, как алмаз,
Разрезав время на кусочки
И сбросив эти оболочки,
Прикину новые на глаз.

Я буду больше, чем я есть,
И буду петь для всех идущих,
Чтоб им идти казалось лучше,
Чем, выдохшись, на землю сесть.

Я руку Космосу пожму,
Скажу: "Пришел, куда мне дальше?"
Скажу без зависти и фальши,
И он возьмет меня во тьму.

Но я во тьме не растворюсь,
Не стану частью Мирозданья,
А - недостойный состраданья -
На Землю лучиком спущусь.

И повториться день и ночь,
И суета, и снег, и слякоть...
Я буду петь стонать и плакать,
Вот так же, как сейчас, точь-в-точь.

И снова выйду в кимоно,
Но с белом, чтоб не повторяться,
Пройду меж старых декораций,
Где снято не одно кино...

.........................



ВТОРОЕ ТРАМВАЙНОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Трамвай пустой, ты мой храм,
И свят твой холодный свет.
В тебе я молюсь богам,
Которых, наверное, нет.
Мы связаны, как друзья -
Нам не разойтись никак -
В тебе - один только я,
Во мне - лишь одна строка.
Все прочие либо ушли,
Либо еще придут.
И пусто у нас внутри,
Но главное в нас - маршрут.
Темно, не видать огней,
Лишь рельса ведет, как пес,
И мы, как слепцы, по ней
Плетемся под стук колес.
На карте твой путь, как жгут,
Проложит чья-то рука,
Но карты, как правило, лгут,
Если ими играть в дурака...
Ты слышишь, как бьют часы?
А это ведь наших бьют...
Трамвай, я твой блудный сын,
Но я не вернусь на маршрут.



* * *
Ты видишь мой автопортрет:
Иду в веселье иль в унынье
За той мечтой, которой нет,
За той рукой, которой нет,
За той спиной, которой нет,
Сквозь суету и сумрак синий...
И если это все не бред,
То, раз уж я иду за ними,
Меня, наверно, тоже нет
На этой небольшой картине.



ПЛЫВИ, МОЙ КИРПИЧ!

Я опущу свой кирпич, как корабль, на воду.
Я помашу ему вслед и скажу: "Плыви!"
Я подарю ему вместо стены свободу,
Он так устал от стен и хотел любви...

Ой, ты плыви, мой кирпич, мимо мертвого леса,
Мимо бетоном одетых, бескрайних полей!
Ой, ты плыви, мой кирпич, удаляясь от стресса,
И обо мне в своем дальнем краю не жалей!

Ой, ты плыви, мой кирпич, мимо грязных заводов,
Где твои братья покорные в стенах лежат!
Жизнь быстротечна, а ты до рождения продан,
Жизнь бесконечна, а ты не по делу распят...

Грязь - позади, впереди - золотые просторы!
Рыжий мой парус, смелей к горизонту несись!
Курс на Восток, где высокие зори, как взоры,
Небезразличным пожаром окинули высь.

В дальних мирах ты найдешь свое тайное счастье,
Выйдет оно, как коралловый риф к кораблю.
Ты об него разобьешься на мелкие части,
Соединившись опять, ты воскликнешь: "Люблю!"

Все это будет - за лесом, за морем, за краем...
И, завершая свой громкий и радостный спич,
Благословив, я его из руки выпускаю
И повторяю с восторгом: "Плыви, мой кирпич!"



* * *
Звезда, о, если когда-нибудь
Твой луч достигнет моих пределов,
Прошу тебя, освети мой путь
И обогрей мне грешному тело...

1986-91